Под пальмами с катетером в руке. Ч I

Н.Н., главный врач отделения торакальной хирургии  посмотрел на меня поверх рентгеновских снимков осуждающе. Он походил на древнего римлянина. Ему бы тогу, подумала я. Впрочем, белоснежный хрустящий халат тоже был к месту.

- Я не знаю, что у вас тут! - рявкнул он вдруг так, что я подскочила. - Тут может быть что угодно! В том числе и самое плохое.

- И что же мне делать? - спросила я, стараясь не заплакать. В носу щипало, глазам стало горячо.

 

- Вам ничего не надо делать. Делать будем мы!

- Что? - снова спросила я.

- А вот мы залезем, посмотрим, что у вас там такое, - пообещал мне римлянин, и вдруг улыбнулся.

 

Так я оказалась в отделении торакальной хирургии.

 

Мне там сразу не понравилось. Я не хотела там быть. Накануне я говорила со своим духовником и просила благословения - не лечиться. Не узнавать ничего о том, что угнездилось у меня внутри. Просто жить, как жила, сколько уж там приведется. Но отец Игорь велел мне не валять дурака. Так и сказал.

Сестринский пост утопал в зелени. Пальмы, монстеры, гибикусы и фикусы, и прочая неназываемая растительность, толпилась вокруг стола. Поодаль стояли уголком кожаные диваны. Больные садились на диваны и говорили о самом плохом. Больные были целые и поврежденные. Поврежденные имели при себе бутылки, присоединенные к трубкам. Трубки торчали непосредственно из тел больных. Больные изящно придерживали бутылки, в которых временами клокотало и булькало. Они хвастались перенесенными операциями, как победами на поле брани.  Бледнея и тревожась, неповрежденные слушали.

 

Заметно больше было мужчин.

 

Меня отвели в палату на две койки. Одна была уже занята и покрыта пестрым пледом. Пришла соседка, женщина за 50, крепенькая, с энергичным лицом. Завтра она шла на выписку, но повреждена не была.

 

- Не стали резать, велели приходить через два месяца. Н.Н. сказал - делать дыхательную гимнастику. Разрабатывать легкие... Иначе они не смогут меня прооперировать. Мне просто нечем будет дышать.

 

     

 

У нее нашли новообразования в обоих легких.  Соседка разрабатывала здоровое легкое - дула в шарик, ярко-синий, с нарисованным тортом и болтала ногами. Халат на ней тоже был синий, плюшевый, в крупных красных маках, и тапочки красные, и серьги в ушах с красными эмалевыми цветочками. Она была похожа на красно-синий мяч и непохожа на больную, и мне вдруг стало страшно. Кажется, она это почувствовала, потому что выпустила воздух из шарика и сказала:

 

- А ведь у меня ничего не болит. И чувствую я себя прекрасно. Теперь же мне что - с работы уходить? А кому я дела передам?

 

- Кем вы работаете? - спросила я.

 

- В органах опеки. У меня пятнадцать подопечных семей по всему району. И неблагополучные, и с больными детьми, и с усыновленными. Езжу, наблюдаю. Кого они на мое место возьмут? Это ж надо всех узнать... Вот возьмем Реброву. У одной алкашки отобрали детей. Пять человек и один даун! Ну, то есть шестеро всего. А Реброва всех пятерых усыновила. Я ей говорила: не берись. Куда тебе столько? Не справишься. А она справилась, да как! Приезжаю к ней без предупреждения: все здоровы, одеты, обихожены, пострижены, все к делу приставлены. Кто на огороде копается, старшая девочка по кухне, а даун в коровнике с вилами возится, довольный-раздовольный.

 

- Отлично устроились, - согласилась я.

 

- И все без капризов, без претензий. Наши-то дети как? Это я есть не буду, подавай то. Это не носят, купи это. А ребровские приемыши всем довольны. В школу ходят, мясо каждый день едят. Чего еще надо?

 

Я могла бы перечислить, но от меня ждали не этого.

 

- Мясо каждый день это хорошо. А вот сейчас не обедать ли звали?

 

В столовой была очередь и давали борщ, очень красивый, красный, с блестками жира. Было в этом борще что-то новогоднее, даром что стоял теплый сентябрь. Соседка устроилась в очереди за мной и вдруг спросила:

 

- А у тебя как? Болит что-нибудь?

 

- Нет, - сказала я, наблюдая, как раздатчица щедро валит в мою тарелку бордовую гущу. - Ничего не болит, я вообще-то...

 

 - Вот, - сказала соседка, не слушая меня. - ОН так и подкрадывается. Ничего не болит, а потом слишком поздно.

 

Я подавила желание надеть свою тарелку ей на голову и отошла к столу. После обеда ее выписали. Она быстро собрала вещи, ярко подмазала перед зеркалом рот и вколотила ноги в тупоносенькие туфли на высоких каблуках. И ушла, покачиваясь, домой - дуть в шарики. Два месяца.

 

 

Я осталась одна, и мне сразу стало страшно. Больница была на окраине, за ней начинался лес. Он взбирался на гору. Гора была как чудо-юдо-рыба-кит. На ней росли дубы и виднелись крыши дачных домиков. Я смотрела на лес, пока не стемнело, потом легла. Сначала за дверью перекрикивались медсестры, потом все стихло, а еще позже кто-то завыл. Он выл негромко, но так страшно, что я не выдержала. Открыла дверь в коридор. Там горел свет. При свете было не так страшно. Я увидела, что двери всех палат были открыты. Я пошла по коридору. В палатах не горел свет, но люди не спали. Он сидели на своих кроватях и молчали. Это было пострашнее воя, который, кстати, стих. Я дошла до конца коридора, до кабинета сестер. Там тоже была открыта дверь, и на истертом кожаном диване спала хорошенькая медсестра, в своем бело-розовом костюме похожая на зефир покровской кондитерской фабрики.

 

Ночью мне приснился мальчик с синдромом Дауна. У него в руках были вилы, и он улыбался мне.

 

Про рак в торакальном говорили просто - ОН. Или "образование". Звучало так, словно смущенно признавались в наличии любовника или образования. Высшего технического, к примеру.

 

Но старались говорить пореже. Считалось, что врачи просто по какой-то внезапной прихоти отхватывают людям по куску от внутренних органов. Если уж попал в такой переплет, важно, чтобы отхватили как можно меньше. Те, у кого был не ОН, а, к примеру, грыжа, говорили о своем диагнозе часто и охотно. Словно безобидный диагноз мог спасти от того, что звалось ОН. Быть гарантией.

 

Но это же не так.

 

За ночь я вполне дозрела и разрыдалась, когда пришел Ваня. Он был бледный, с синевой под глазами, и я поняла, что он совсем не спал. Я тоже не спала, когда он попадал в больницу. Наша кровать сразу казалась мне слишком широкой и неуютной. Тогда я ложилась на узкий, как полка в плацкарте, диванчик, который мы держали для гостей. Но на диванчике мне было неудобно, к тому же ко мне приходил кот Малыш. Раньше Малыш был котом Ваниной мамы. Когда она умерла, Малыш тоже решил умереть. Он залез под шкаф и не выходил три дня. Он не ел, не пил и не ходил в лоток, только страшно светил глазами и шипел на нас, если мы под шкаф заглядывали. Через три дня он вылез из-под шкафа и пришел ко мне. Его шерсть свалялась в сосульки, из глаз текли слезы. Кот положил мне лапу на грудь, словно постучался в душу. Малыш стал нашим котом,  больше все-таки Ванькиным. Для его строгой любви я слишком суетна и пользуюсь духами, чего кот не терпит. Но когда Ванька попадал в больницу, кот возвращал мне часть милостей. Я спала на диванчике, а кот на мне. Нам было тесно и жарко. Кот выпускал когти, чтобы на мне удержаться.

 

Теперь мой муж провел такую же беспокойную ночь.

 

Еще у нас живет гриффонка Фрося, собачка, похожая на маленькую обезьянку. Она очень привязана ко мне.

 

- Как Фрося? - спросила я у мужа.

 

- А я как? - немедленно спросил он.

 

- Ты взрослый умный человек. А Фрося маленькая глупая собачка, у которой больше нет никаких интересов, кроме меня.

 

- Я тоже,- пробормотал Ванька.

 

Мы пошли в кафе. В холле больницы оказалось кафе, где вполне прилично кормили. Больничная еда вся была пресная, а в кафе наоборот, перченая и местами пересоленая. В среднем получалось нормально. Немного портил аппетит вид из окна - там вдоль фасада здания шли огромные синие буквы "Онкологический диспансер №1".

 

   

 

У Ваньки было такое лицо, словно при нем душили котика, и я стала говорить. Моей задачей было объяснить ему, что рак не так уж и страшен. Что это просто диагноз, болезнь, не хуже многих. К примеру инфаркт куда страшнее. Он уносит жизнь человека в одночасье. А с раком вполне можно жить. Что-то вырежут, что-то облучат, что-то задавят химиотерапией. И я еще поживу.

 

- Что ты все молчишь? - сказал Ванька.- Поговори со мной.

 

Мне-то казалось, я говорю без умолку...

 

В больнице начинаешь понимать преимущества жизни в патриархальном семействе. Обычно родственники докучают, дают непрошеные советы, задают неудобные вопросы и по-всякому вторгаются в жизнь. Но стоит заболеть, их поддержка становится единственной опорой. Они хлопочут, устраивают тебе койко-место в клинике, приносят фрукты и цветы, звонят и пишут смешные смс-ки. Они приходят и сидят в палате со смиренными и просветленными лицами. Необъяснимым образом от этого становится легче.

 

В лирическом настроении бабуля певала песню: "И никто не узнает, где могилка моя".

 

- Да почему же никто не узнает? - добивалась я.

 

- А вот так, - загадочно отвечала бабуля. Кажется, я начала ее понимать. Никто не узнает - значит, никому не будет дела до того, где твоя могила. Не то, чтобы я имела что-то против этого. Просто песня стала для меня ясна.

 

На второй день у меня забрали на анализ всякие телесные жидкости и прогнали по прочим процедурам - ЭКГ, УЗИ и прочие аббревиатуры. А к вечеру дверь палаты распахнулась - именно что распахнулась - и вошел очень высокий молодой мужчина.

 

- Меня зовут Артур Назарбаевич, я ваш хирург.

 

Весь он летел, летели брови, полы халата, летели руки с длинными пальцами. Глаза у него сияли. Лицо у него было узкое, тонкий нос с горбинкой, ввалившиеся щеки фанатика. Он никогда не улыбался. За глаза я стала звать его Назгулович.

 

Назгулович был спец. К нему ехали из разных городов. Он резал, иссекал и зашивал. Он был повелитель отделения торакальной хирургии. Остальные хирурги терялись на фоне его персоны. Попасть к нему считалось величайшей удачей.

 

Продолжение следует... 

 

автор Кочелаева Наталия


Оставить комментарий

Комментарии: 0